Эдгар Лейтан (edgar_leitan) wrote,
Эдгар Лейтан
edgar_leitan

Всполохи детства и очертания судьбы (фрагменты воспоминаний)



Вот решил выложить фрагмeнты своих воспоминаний (в виде пробного шара, так сказать), которые иногда урывками записываю, опытным путём зная о ненадёжности человеческой памяти и памятуя о скоротечности нашего земного бытия. Даже не знаю, будет ли это занимательно или поучительно для кого-нибудь, исключая самый узкий круг родственников и близких друзей, заглядывающих в этот Журнал. Однако это делание интересно прежде всего мне самому: как попытка разобраться в противоречивых обстоятельствах своей жизни, её внутренних движениях и желании помнить — главном моём побудителе и спутнике во всех позднейших перипетиях.


Как человек, выросший в некоторой степени полилингвом, то есть с младых ногтей одновременно впитавший несколько языков (русский, латышский, латгальский, а чуточку позже и английский), я рано начал раздумывать над такими вещами, как разница в названии одних и тех же вещей в языках не очень близких, а также различия в произношении звуков в языках, типологически близкородственных. Это была, так сказать, природная любознательность, обусловленная и взращённая, выпестованная особенностями индивидуальной судьбы. Фактами рождения и воспитания, от которых, как оказалось значительно позже, ни в какое прекрасное или ужасное далёко не спрятаться, но которые можно лишь смиренно принять.

Обитая в ватном пространстве камеры, из которой можно было "смотреть в мир" в лучшем случае строго дозированно, через подцензурное окошечко политической благонадёжности гордого гражданина одной шестой, я со своей детской непосредственностью и буйством фантазии творил собственные миры, недоступные стражам министерства любви.

Что такое это зловещее министерство, я тоже узнал весьма рано, из семейных преданий: о дяде-священнике, десятилетие добывавшем в Воркуте уголёк для "самой-великой", что упекла его в те шахты, якобы за связь с "лесными братьями", а на самом деле просто за то, что был достаточно широко в местном обществе известным латгальским ксендзом (священником) — то есть за профессию; о другом дяде, легионере, пытавшемся с оружием в руках отстоять свою малую родину на берегу моря от безгранично широкой души непрошенного наплыва орд Родины большой и самозванной. Та другая "Родина" также упекла и его, не подавившись, как и иных моих родственников, от которых в семейной памяти осталось лишь скупое "пропал без вести", — вероятно, лишь из чистого и искреннего желания научить себя любить.

Кстати, что это такое, сия премудрая наука, — "Родину любить", — я узнал на своей уязвимой плоти и коже несколько позже, отдавая ей толику неоплатного долга в "королевских войсках", когда приходилось брать больше и кидать всё дальше и дальше... Но известный сей парадокс — копание от забота и до обеда, — это уже другая история.

Непременным атрибутом Родины в моём юном сознании была изострённая секира с ржавым молотком, призванными сечь шеи и дробить черепа бесчисленных её врагов, рядом с чёрно прорисованным зловещим ленинским профилем мрачного и безмолвного наблюдателя из царства теней. Ярче всего для моего детского сознания, привыкшего вольно играть сочными образами, она личностно воплощалась в кроваво-красной весталке с безумным взглядом, которая куда-то зовёт, а сзади вздымается лес несущих смерть изострённых штыков. При взгляде на эту Родину становилось тоскливо-ясно: никаким слезам, ни унижённым мольбам о пощаде эта страшная женщина не верит, и ни за что не поверит, никогда, — как ни проси! Недаром слово "милосердие" в её лексиконах было самодовольно помечено как "устаревшее". И эта Родина-Мать являлась полной противоположностью настоящей матери, которая всегда, как я воочию углядывал, всякую тварь нежно жалела и миловала, — от подраненных, ковыляющих птичек и бездомных игривых котят, до беззубо шамкающих беспомощных стариков.

Для меня же, с самых начал впечатлительного ребёнка, привыкшего к самокопанию и усидчивому наблюдению за разными существами, и всегда видевшего в этом мерцание не до конца понятного мне тогда смыслa, — как ни пытались взрослые уверить в обратном, — "милость" или "милосердие" были словами, инстинктивно вызывавшими пронзительное как бы узнавание, и непроизвольно исторгавшее из глаз неприметную для постороннего влагу.

Мир плавающе-ползающих тварей, слишком часто оказывающихся по сапогом невнимательно ходящего царька природы, предпочитающего эти миры никак не замечать или несущего их существам мучительную гибель — всегда меня живо интересовал. Каждое болотце было наполнено шевелящейся, копошащейся жизнью, воздух в лесу нёс букеты запахов и переливы звуков, в которых иные из моих товарищей по детским играм не усматривали ничего, кроме досадного или не вызывающего вовсе никаких чувств шума.

Ещё бойчее принималось биться сердце, когда звуки эти сгущались, например, в различимый и тоскливый вой волков, где-то бродящих по приладожским лесам, вызывая трепет и одновременно жгучее любопытство, или когда на болоте из окутанного туманом валежника выскакивал заяц и уносился прочь, или змея-гадюка с таинственным шорохом серебристо струилась близ лесной тропинки, а то и мелькал вытянутой тенью в березнячке поодаль силуэт лося.

В этом же лесу, недалеко от места, где стремительная речка Бурная на излёте водной системы Вуокса впадает в Ладожское озеро, образуя компактную систему заросших тростником островков, и где меня дед сызмальства (аж с трёх лет) приучал к рыбацкому быту и терпеливому ожиданию, я находил как тогда, в детстве, да и посейчас ещё набредаю на остатки печально известной финской кампании — искорёженные каски, осколки артиллерийских снарядов, заросли колючей проволоки и целые блиндажи, где по мшистым стенкам любят селиться белые и красные грибы.

Правда о войне была для меня не в отвратительной нынешней милитаристской, победно бренчащей риторике и тем более не в фильмах Никиты Михалкова, которые тогда, к счастью, ещё не вылупились. Её я узнавал и с детства впитывал, набредая порой на человеческие кости в тех приладожских блиндажах, слушая рассказы моего деда, дошедшего командиром танка до Берлина, жадно рассматривая его военные награды и, увы, трофеи в виде нескольких серебряных и стальных корпусов от немецких карманных часов. Правда эта звучала в интонациях бабушки, когда она вспоминала, как горели Бадаевские склады и как люди ели смесь торфянистой земли с расплавленным сахаром, называя её "чёрным творогом", или как она сбрасывала с ленинградских крыш зажигательные бомбы.

Эта одна правда жёстко натыкалась на другую правду, о том, как мои родственники в Латвии, включая отца, прятались в лесах под Резекне, когда после изгнания одних оккупантов (немцев) явились другие, с востока, пытаясь завершить недоделанное в 1940-м — вторая волна большевицких депортаций, смывшая кровавой пеной в Сибирь сотни тысяч прибалтов…





Tags: Латвия, Россия, воспоминания, личное, мемуары, ностальгия
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 6 comments